Влетел я таким манером в канцелярию, схватил трубку и ору в неё:
— На проводе!
И слышу в ответ спокойное:
— Доброе утро, Сергей Саныч.
— Доброе, — говорю, — утро.
— Очень заняты?
— Очень, — говорю. — Так занят, что не знаю как временем распорядиться. Убить его, что ли? А у вас как?
— Хочу вас навестить.
— Новости?
— Есть один разговор. Не для телефона.
Какое там — «не для телефона»! Разве мог я, скажите, вытерпеть до приезда Комарова? Нет, конечно.
— Да в чём дело? — кричу. — Хоть намекните, Комаров…
И слышу в ответ далекий такой голос, приглушенный расстоянием и скверным телефонным наушником:
— Женщина одна появилась на примете. Зося, может, помните? Зося, о которой рабочий Милехин писал. Так вот, нашлась она. Фамилия ей Михайловская, и живет она на улице Восстания — как раз возле пруда…
8
То был период реформ и накопления опыта. Ушли в прошлое буржуазные правовые нормы вместе с судами сословных присяжных и следователями при оных судах. Исчезли пудовые своды законов Российской империи и Уложение о наказаниях с его сотнями казуистических параграфов. Новые книжечки Уголовного и Уголовно-процессуального кодексов в редакции 1926 и 1923 годов определили и правовые положения, и категории преступлений, и карательные санкции. Казалось бы, всё стало ясно. Но… На моей памяти сменилось немало руководств по криминалистике и отдельным следственным актам. Попадались среди них и дельные, но встречались и такие, что впору было хвататься за голову. Один из тогдашних авторитетов всерьез сравнивал следствие с заводским процессом по изготовлению деталей методом поточной штамповки, утверждая, что конечный результат этих двух несовместимых производств — деталей и обвинительного заключения — всё равно что братья-близнецы. Другой весьма почтенный профессор из бывших присяжных поверенных рекомендовал начинать допрос с нанесения «ошеломляющего морального удара», а именно — с заявления, что следствию всё известно и запирательство лишь отягощает положение обвиняемого. Предъявлять при этом какие-либо улики допрашиваемому профессор считал неоправданной роскошью.
В соответствии с рекомендациями профессора я ошеломил Михайловскую «моральным ударом», с самым загадочным видом сообщил, что знаю о ней всё, и предложил подробно, а главное, быстро рассказать мне, почему она убила Чернышева. Для убедительности я всё время заглядывал в одну из нескольких папок с прекращенными, архивными делами. Кроме того, была ещё одна причина, по которой я избегал поднимать глаза — Зося Михайловская была красива, отчаянно красива, той кукольной, неправдоподобной красотой, что встречается на пасхальных открытках и в юношеских снах.
Следователи, как и врачи, с течением времени приобретают иммунитет к таким вещам, как красота или уродство. Существо явления, течение болезни интересуют их куда более, чем чистота линий подбородка или форма носика. Столь же равнодушно относятся они и к слезам, памятуя, что любая болезнь связана с болью, а боль — со слезами. Нужен очень серьезный повод, чтобы криминалист позволил себе воспользоваться правом на негодование, жалость или сочувствие. По большей части он отлично знает, кто сидит перед ним, и остается в рамках корректной сдержанности.
Но когда из глаз Зоси выкатилась первая прозрачная бусинка, а за ней другая, я, по точному китайскому выражению, «потерял лицо». Как сейчас вижу себя со стороны — суетящегося, роняющего на пол архивные бумаженции, со стаканом в одной руке и платком — в другой. Лепеча что-то совсем уж несуразное, я стал поить Зосю водичкой, утирать ей слезы и при этом размазал губную помаду. Помада меня и спасла. Оттолкнула Зося мою руку с платком, достала из сумочки зеркальце и… перестала рыдать.
Пришел и я в себя.
Ну, думаю, взят ты, Сергей, в переплет. Чтоб ему всю жизнь икалось, тому профессору. Как же — ошеломил! Ни одной серьезной улики нет, а разыграл пьесу. «Извольте признаться!..» «Следствие не проведете!..» Кто это говорил? Неужели ты?
И так мне стало стыдно, что я даже глаза закрыл. Сижу с опущенными веками, слушаю Зосино всхлипывание и казню себя. Но не до конца. Ибо слишком ещё свежи были в памяти розыскные материалы, с которыми ознакомил меня Комаров. А они давали пищу для размышлений. И немалую.
Что Чернышев бесследно исчез — не было сомнений. Комаров и его люди проверили все больницы и тому подобные учреждения, побывали у него на работе, убедились, что он не уволился, с жилплощади не выписывался и так далее и тому подобное. Что Михайловская знала Чернышева и до замужества состояла с ним в интимной связи, что эта связь не прекращалась и после свадьбы Зоси с Чеславом Михайловским, тоже сомнений не вызывало. Не требовало особых доказательств и то обстоятельство, что Чеслав Михайловский, узнав каким-то образом о Чернышеве и даже познакомившись с ним, ненавидел любовника жены. А главное, жили Михайловские на улице Восстания, в доме номер семьдесят шесть, буквально в нескольких шагах от пруда, из которого выловили мешок.
Эти и прочие сведения, собранные Комаровым, были доложены мною прокурору, который, похмыкав и почесав карандашом за ухом, осторожно согласился, что да, мол, действительно, обстоятельства неясные и разработать версию Чернышев — Михайловские стоит. При этом он всё же не забыл указать на самое слабое звено в цепи — на содержимое страшного мешка.
— Всё превосходно, — говорит. — Но не вижу ни одного доказательства, что найденный торс — это торс Чернышева. Вот, что вам надо доказывать в первую голову. И вам и Комарову. В общем, думайте…
Единственный надежный свидетель, Милехин, ничего толкового не показал. Вспомнил он, что у Чернышева на левой руке был рубец от ожога, но опознавать тело по фотографии категорически отказался.
— Увольте, — говорит. — Нипочем не узнаю. И ещё нервы у меня…
Вся надежда оставалась на водолазов, вызванных Комаровым. Под предлогом предполагаемой очистки пруда они без малого неделю копались в иле на дне и, как стало мне известно, проклинали всех и вся за эту работенку. Бригадир ежедневно звонил мне по вечерам и мрачным басом перечислял находки — ржавые ведра, кастрюли, какие-то галоши, банки и склянки. Разговаривая с ним, я чувствовал, что голос мой сам по себе принимал подхалимскую интонацию. А водолаз в ответ принимался бубнить свое — дескать, искать сокровище с «Черного принца» в Балаклавской бухте куда интереснее и проще, чем ваши — он так и. подчеркивал: «ваши» — трупы. Кончилось это тем, что однажды он собственной персоной явился в прокуратуру — могучий и громогласный.
— Баста, — говорит, — начальник. И точка. И хватит. И давайте мирно разойдемся, как две белокрылые чайки. Меня ребята за грудки берут: ни тебе толку от спусков, ни зарплаты. Голый оклад без премиальных.
— Подожди, — говорю, — давай разберемся.
— Соловья баснями не кормят!
— Да ты послушай…
— И слушать не хочу!..
Дискутируем мы таким образом и не слышим, как в комнату вошел прокурор.
— В чём дело? — спрашивает. — Вы кто, товарищ?
— А ты кто?
— Прокурор района. Чем вы недовольны?
— Прокурор, значит? Ты-то мне и нужен.
И такое понес мой водолаз, что пенсне на носу у прокурора задрожало, а это, по моим данным, значило, что начальник в гневе.
Однако на водолаза грозный вид прокурора впечатления не произвел. Встал он в картинную позу, раздвинул ноги в клешах и ботинках великанского размера и рубит с плеча: отказываемся, мол, надоело грязное дно месить, пора кончать, и никаких гвоздей.
Смотрю, щеки у прокурора побелели. Снял он пенсне, медленно достал платок, подул на стеклышко, почистил, подул на другое, протер, водрузил пенсне на место и говорит:
— Вот что, моряк. Здесь не частная лавочка, и торговаться с вами я не буду. Завтра приступите к работе в обычное время. Не выйдете — будем судить.
— Не бери на пушку!
— И не собираюсь. Не привык. И я тебя заверяю: анархии не потерплю!